В канун Дня независимости вспоминаются вершины нашей новейшей истории, и не только последних 23 лет. Самый знаменитый фильм Толомуша Океева был снят в 1966 году и стал, как говорят искусствоведы, квинтэссенцией нашего киноискусства, которое они назвали «кыргызским чудом». Конечно, не преувеличили, не вознесли, потому что куда уж выше, выше только небо. Небо нашего детства.
    
“Небом нашего детства” был назван в русском переводе фильм Океева “Бакайдын жайыты” (“Пастбище Бакая”). Скажем сразу, что такое не повторяется. Это шедевр.
    
Сюжет простой, как небо. Старик, старуха и их маленький сын. Бывают у кыргызов очень поздние дети, например, в 60 лет, даже в 70, порой и в 80 они могут произвести потомство. Им дают соответствующие имена: Алтымыш (Шестьдесят), Жетимиш (Семьдесят), Сексенбай (Восемьдесятбай). Есть такое, во всяком случае, было раньше.
    
Старика играет Муратбек Рыскулов (легенда XX века). Такие мастера — один на сто лет. Он был уже пожилым, когда снимался в этом фильме. И такое ощущение, что сама эта роль ждала, чтобы он взошел на вершину своего Олимпа. И он будто тоже ждал этого момента соприкосновения, фильм шел к нему, а он — к фильму. Они сошлись, как сходятся светила на небе. Строки Лермонтова написаны о таких встречах: “И звезда с звездою говорит”. Режиссер Океев должен был сойтись на орбите с актером Рыскуловым. Они не могли разминуться.
    
В одной сцене старик “воспитывает” свою, назовем по–европейски, супругу. Старым кыргызам свойственно было иногда использовать для этого национальную камчу. Он не деспот, не мордоворот типа Орозкула из “Белого парохода”. Стегает жену за очевидную сварливость, кыргызские женщины иногда демонстрируют мужьям такое. Он не мог смолчать, он же кыргыз, так принято испокон веков, зачем ломать обычаи.
    
И она это понимает, хотя и голосит громко, словно лупят ее как сидорову козу. Нет, он бил в меру своих стариковских сил, а она кричала, тоже в меру, не с тем, чтобы позвать на помощь всю округу. Никто не поднимется, так принято, так надо. Он должен бить, она должна кричать. Конечно, жалеешь ее, но не так, чтобы до слез, не так эмансипированно, а немного патриархально, вспоминая древний уклад и строки Касыма Тыныстанова о том, как была хороша наша невозвратная кочевая старина. За эти строки его и расстреляли в 1938–м как врага кочевого народа.
    
Да, старик бьет свою старуху — эпизод хороший, ядреный, вполне художественно и образно оживляет канву фильма. Следующие эпизоды могли быть уже какими угодно, после такого все уместно, кашу маслом не испортишь. Но тут происходит то чудо, которое одним махом возводит творение искусства в разряд шедевра, это уже гениальный штрих, это кисть уровня Рембрандта. Маленький сынишка, школьник из интерната для детей животноводов из младших классов, хватает длинную такую жердь для ловли лощадей из табуна (“укурук”) и бьет по спине отца, который в тот момент занят тем, что стегает камчой жену, пыхтит от усердия, а та лежит на земле и голосит. Он стегает мать своего сына, сын бросается защищать ее.
    
Да, это инстинкт, но главное здесь — взгляд старика, он как–то удивленно и медленно поворачивается назад, вполоборота и смотрит на своего отпрыска, мол, как это так, как посмел, щенок, на отца родного, как это решился вступиться за мать, еще такой малыш, еще ребенок, а надо же, уже мужчина пробудился. В этом взгляде не обида, а мимолетное раздумье, чуть–чуть досады, чуть–чуть недоумения, чуть–чуть восхищения, вот, мол, порода у него какая, весь в меня, однако. Взгляд этот вместил в себя ту вечность, о которой всегда так проникновенно говорил наш грандиозный классик Чынгыз Айтматов. 
    
Я полагал, что весь этот массив оттенков виден только для кыргызов, выросших в айылах со стариками и скакунами, но оказалось, что это понятно всему человечеству. Это не просто мои умозрительные сентенции, тут конкретика. Скажу подробнее.
    
В 1989 году Московский центр Карнеги пригласил меня на конференцию. Туда прилетели из Вашингтона профессор Марта Олкотт и ее супруг Энтони Олкотт. Вот он и попросил меня привезти из Бишкека копию фильма “Пастбище Бакая”. Я удивился, почему именно это. Он ответил, что составлена учебная программа для американских студентов, изучающих культуру Центральной Азии, и сюда включен данный фильм в качестве выдающегося образца в жанре киноискусства.
    
Больше ничего спрашивать не стал, еще раз удивился, теперь уже точности их выбора. Пошел в студию “Кыргызфильм”, там сказали, что копию надо снимать с оригинальной пленки, которая хранится в союзном архиве, это в Подмосковье, в Белых Столбах. Дали московский телефон сотрудника, попросил его (за оплату) сделать копию, объяснив кому и зачем. Парень оказался ответственным, к моему приезду просьбу исполнил. Энтони был очень рад, мы просмотрели с ним копию фильма в московской гостинице на русском языке (он владеет им блестяще, защитил диссертацию по творчеству Андрея Платонова в одном из российских университетов).
    
Спросил, какой эпизод ему наиболее запомнился. Он тут же, с ходу, без раздумий ответил, что это эпизод с глазами старика после того, как его ударил мальчик. Отметил, что Рыскулов — актер мирового класса.
    
Конечно, удивился такой оценке, удивился в том смысле, как это он, носитель западного менталитета, смог понять глубинную суть нашего. Но спрашивать не стал, зачем, это было излишним, понял, что есть вещи национального порядка, которые, говоря научным языком, в определенных случаях проецируются на общемировой уровень через родоплеменную сокровенность.
    
Энтони сказал, что сам напишет субтитры для фильма и будет демонстрировать студентам в качестве учебного материала. Короче говоря, эффект картины был вне сомнения, это вещь нетленная, такое в архив времени не уходит, грани здесь могут стираться не во временном, а только в территориальном смысле, то есть между странами и полушариями планеты.
    
Для нас, кыргызов, фильм этот — ностальгия по детству, живая связь с предками, корнями, причастность к очагу отца. Это как “Прикосновение к вечности”, так названа гениальная картина нашего великого живописца Семена Чуйкова. Простая юрта на вершине холма. Рядом отара овец. И чистое небо над ними. Вечное небо кыргызов.
    
Второй такой картины нет. И быть не может. Шедевры не повторяются, они могут только перекликаться и сочетаться друг с другом. Строки Лермонтова опять просятся на повтор, на бис: “И звезда с звездою говорит”. Пастбище Бакая — это и есть прикосновение к вечности. Один день на таком пастбище длится дольше целого века. А кыргызский холм, на котором стоит та юрта, похож на японскую Фудзияму. Звезды на небе для того и зажигаются, чтобы говорить друг с другом на одном языке, который понятен всей планете.
    
Полагаю, что у многих были схожие ситуации, имею в виду эпизод с отцом и сыном. Такое ощущение, что ради одного этого эпизода и делался весь фильм, может быть, даже ради одного взгляда старого отца в этом эпизоде. И в моем детстве было такое.
    
В один день отец пришел поздно, как говорится, на бровях. Мы с матерью его ждем, я — с тревогой: что–то случилось, она — с яростью: сейчас покажу ему. Он пришел веселым и попросил накормить его ужином. Она сказала: “Хрен тебе с маслом”. Несколько раз сказала. Он сел у пустой тарелки и, когда ее сарказм достиг цели, хряснул ее посудой по макушке. Видимо, не так сильно, потому что тарелка не сломалась, может, советские тарелки были очень прочными, но мать вскрикнула и упала.
    
Я подумал, что все, лишился матери, мне 7 лет, как теперь без нее. Короче, бросился на отца и стал колотить его в истерике, что ты с ней сделал, она не дышит, я убью тебя за это. Отец опешил, испугался за нее, удивился моему поступку. Я кричал и бил, тут вдруг слышу отчетливо встревоженный голос матери: “Что ты делаешь, сынок? Разве можно на отца? Прекрати!”.
    
Она стала заступаться не за меня, а за мужа. Конечно, я поперхнулся от несправедливости, но обрадовался, что мать жива, что она говорит, как прежде. После “воскрешения” она принялась кормить отца, а я сидел ошарашенным. Он уже протрезвел, она выглядела виноватой, мол, вот, дура, до чего довела. Отец потом сделал вид, что ничего не произошло, но больше на мать руки не поднимал. А мне было стыдно, однако, не до слез, но все–таки.
    
Ту сцену из своего детства я отчетливо вспомнил, когда впервые увидел фильм Океева, увидел сцену с жердью, дух захватило от реальности экрана, от точности, как метко, словно выстрел из лука. Великолепно сыграла роль старухи народная артистка республики Алиман Жангорозова. В ней было нечто такое глубинное, такое сугубо ментальное, словно она держала в руках невидимую нить тысячелетий. Она корит сына, чувствуя свою вину, мол, распустила язык свой, и вот тебе за это, как теперь примирить отца с сыном, так и уедет что ли на учебу, до следующего лета его теперь не увидим. Но мирить их не надо. Старик тоже чувствует свою вину, почему не сдержался, мог и промолчать, ничего такого не было бы. Все трое осознают вину, но мальчик страдает больше всех, зачем ударил отца, дурак, какой позор.
    
Мальчик украдкой плачет, всхлипывая, когда с началом учебного года возвращается в город, в интернат. Он ждет отца, интуитивно ждет, думает, что тот не придет провожать, обиделся навсегда, не будет отныне считать его своим сыном. Но старик приходит, разворачивает узелок из носового платка (эту вещь он использует в качестве кошелька) и дает сыну деньги, откладывал их специально для него с пенсии. Гладит мальчика по голове с этакой виноватой мудростью, с этакой тихой, этакой щемящей любовью.
    
И опять эти глаза, опять этот потрясающий взгляд, душу выворачивает. Сколько смотрю и каждый раз не могу обуздать себя. Это уже не кино, это уже космос. На этом месте сын старика уже не просто шмыгает, он уже рыдает, взахлеб рыдает. Вот это и есть, пожалуй, то, что называют извечным словом “катарсис”. Очищение.
    
Сын безумно любит своего доброго отца, чувствует приближение его финиша. Для кыргыза отец — это очень свято, свято по первому плану. Это как небо. Вечное небо нашего детства.
 
Кубан МАМБЕТАЛИЕВ, 
публицист
Источник - Вечерний Бишкек